На фронт Захар Никитич Семенов ушел с первым призывом, воевал на Украинском и Белорусском фронтах и вернулся после победы в звании старшего сержанта, командира отделения, с орденом Славы третьей степени и медалью «За отвагу» на выцветшей гимнастерке.
Я училась в третьем классе, когда он появился в нашей жизни. Удивительно добрым, мягким он был по отношению к нам, детям его любимой женщины. Мой подростковый максимализм долго не давал мне признать его отцом, но младшая наша сестренка, которой с малых лет не хватало отцовской ласки — наш папа умер, когда ей едва исполнилось полтора года, — любила его всей душой. И он любил нас любовью человека, всю жизнь мечтавшего о собственных детях.
Жили они с мамой всего-то лет десять, но теперь я понимаю, что были они счастливы.
Как только он поселился у нас, наш дом на Пионерской будто помолодел, преобразился. Дядя Захар, я так и не смогла называть его отцом, натаскал из магазинов деревянные ящики, обстругал их, обил ими «елочкой» наш старенький дом и покрасил в веселый зеленый цвет. А какую он сделал мебель! У нас появились красивые шкаф, комод, стулья, даже трюмо. Руки у него были золотые, несмотря на то, что изранены обе.
В наградном листе к Указу Президиума Верховного Совета СССР о присуждении ему ордена Славы было записано: «Семенов Захар Никитич, рядовой, снайпер-стрелок 466 и 27 стрелковых полков, имеет два ранения — сквозное пулевое ранение локтевого сустава и осколком в правую кисть руки, ампутированы два пальца правой кисти». Это было в 1942‑м. Медаль «За отвагу» он получил позже, под Харьковом.
Перед самым концом войны Захар Никитич получил еще одно ранение — в голову. Крупные осколки ему удалили в госпитале, а мелкие, что засели далеко, так и сидели в нем более двадцати лет и ныли перед непогодой, напоминая сырые окопы и военные дороги. Они-то и дали о себе знать много лет спустя, в самое счастливое для него время.
Вставал Захар Никитич очень рано и целый день пилил, строгал, шкурил, засыпая весь двор кудрявыми стружками. И радовался, как ребенок, демонстрируя готовую вещь.
Года за три до смерти стала у него часто болеть голова, и Захар Никитич стал молчаливее. Никогда не жаловавшийся на здоровье, он больше лежал и смущенно улыбался, называя вещи совсем не их именами. Добрая его улыбка по-прежнему светилась в его глазах, даже когда он уже не мог говорить.
Бывало, глаза его наполнялись слезами, они непослушно текли по его щекам, а он молча смотрел на маму, сидящую рядом. Иногда он бредил, и тогда слезы текли из ее глаз. Война все-таки нашла его, и теперь он снова переживал ее, без сил лежа в постели.
…Однажды, контуженный, он остался на поле боя и очнулся от боли. Немцы, видимо, проверяли, остался ли кто живой, пинали, били прикладами, от чего он и очнулся, но от слабости и пошевелиться не мог. Это и спасло его от плена, да и, вероятно, от смерти… А тело болит, ноет, и нет сил повернуться, открыть глаза, сказать, что жив.
…В другой раз к нему пришли однополчане. Сидели и молчали, думая о чем-то своем.
— Каски не сняли, — думал Захар, — видно, в бой собрались, молчат, знают, что по-русски ни слова не понимаю, конечно, что говорить… А почему я лежу?
…А еще чудилось: первые дни войны, он, спасаясь от пуль, выставляет перед собой доску и стреляет, положив на нее винтовку. Пули так и сыплются, стучат по доске, и горит голова…
Над головой горит синяя лампа, заботливо вкрученная мамой в изголовье, а ему, когда просыпается, кажется, что он в окопе и летит над ним ракета…
Не любил Захар Никитич говорить о войне, но светлел лицом, когда вспоминал боевых товарищей. Мама жалела, что так и не съездил он ни разу на встречу однополчан, хотя приглашения приходили каждый год. Все откладывал, будто собирался жить вечно…